Рассказывают ветераны. Историю рассказала Струлева Инна Константиновна
О моей маме Струлевой Клавдии Пантелеймоновне и о жизни нашей семьи в период с 1941 по 1945 гг.
Моя Мама, Струлева Клавдия Пантелеймоновна, родилась 7 января 1908 года. Через 7 лет погиб отец семейства, оставив на мою бабушку четырех детей. Жили тяжело. В 19 лет мама вышла замуж за Струлева Константина Александровича. В 1937 году отец был репрессирован (в семье все молчали об этом: боялись).
Мама осталась с двумя дочерьми: старшая 1928 г. И я – 1934 г. Мы жили в Марьиной Роще в доме деда, реставратора икон и всякой церковной утвари. Оставшись одна, Мама поступила на работу в Дзержинский райпищеторг. К сожалению, я родилась слепой. Меня лечили в институте им. Гельмгольца. Лечение было тяжелым (это легло на Мамины плечи). Каким был диагноз – я не знаю, но врачи считали, что слепота моя не безнадежна. И действительно, к пяти годам заболевание пошло на убыль. Я стала видеть и впервые пошла в детский сад. В 1941 году наш детсад выехал на лето в Нарофоминск.
В воздухе уже носилось ощущение войны. Поменялись игры: прежние «прятки», «салки», «чиж», «третий лишний» ушли, пришла новая игра – в войну: «пленных» привязывали к дереву для допроса, завязывали глаза, стегали по ногам крапивой. Настоящая война началась 22 июня, а первая тревога и налет – 28 июня.
Наш детсад располагался в Нарофоминской школе. Тревога начиналась в 4 часа дня, как раз в «тихий час». Весь персонал уходил, мы оставались одни. В один из таких дней за мной приехала Мама и была потрясена увиденным. Меня увезли в Москву домой.
Мама, как и многие другие женщины, кончила курсы ОСОВИАХИМа и противовоздушной обороны, рыла заградительные траншеи, участвовала в установке противотанковых сооружений
Я не помню, как я встретилась с военной Москвой. Уже позже я почувствовала, что Москва постепенно безлюдела. Удивление началось дома: не стало радиоприемников, остались одни черные тарелки, окна заклеены газетными полосками, да еще завешены одеялами.
Но что меня поразило и даже обрадовало, это то, что исчезли заборы. В Марьиной роще люди жили не домами, а дворами. Каждый двор был отделен от другого высоким деревянным забором. Заглянуть в чужой двор можно было только в дырку от выпавшего в доске сучка. А так хотелось заглянуть, расширить свой «кругозор». И вот заборы сломали все, до самой железной дороги. Это было удивительно!
Скоро в наш двор пришли рабочие, спилили деревья, вырыли глубокую траншею буквой «Г», закрыли досками, накатали стволы деревьев, засыпали землей, сделали ступени. Сказали, что это укрытие называется «щель», от бомб не спасет, от осколков – возможно. В нее мы каждый день прятались, услышав вой воздушной тревоги (гудело всё: машины, трамваи, паровозы, фабрики и заводы).
Мама, как и многие другие женщины, кончила курсы ОСОВИАХИМа и противовоздушной обороны, рыла заградительные траншеи, участвовала в установке противотанковых сооружений: т.н. «ежей» (например, на Садовом кольце между Сретенкой и Мещанской. И всегда дежурила у выхода из укрытия – «щели» в нашем дворе имея при себе две сумки: с предметами первой помощи и с противогазом.
Иногда, когда зенитки били в другом конце Москвы, нам разрешали выйти из укрытия и увидеть, как охраняется столица. Зрелище было завораживающим! До сих пор помню! Абсолютная темноте на земле, ни одного огонька (даже курить на улице запрещалось, на фары машин надевали «намордники», а небо расчерчено устремленными ввысь мощными лучами прожекторов, похожими на живые руки, которые то сходились, образуя огромный светящийся стакан, закрывавший весь центр города, то всполошенно обшаривали небо, стараясь обнаружить по характерному звуку (у-у-у) фашистский бомбардировщик. Если самолет попадал в перекрестье двух лучей – летчик слеп. Это была смертельная ловушка! Сразу начинали бить зенитки. Самолет загорался, окутывался дымом (это все было видно!). какое-то время лучи еще сопровождали его, а потом бросали в свободное падение. Так охранялся центр Москвы. Наш район бомбили редко. Только однажды на железную дорогу упала фугасная бомба (мы жили в непосредственной близости). Взрывной волной маму унесло в убежище.
Мама металась, не зная, что делать, как спасти, чем жертвовать. Помощь пришла неожиданно: тетя Катя взяла сестру на баркас. Еда и воздух поставили ее на ноги
Да, забыла. Примерно в начале августа, как-то очень тихо и неожиданно приехал отец. Ему было предложено пойти добровольцем на фронт. В Москве он был проездом в Смоленск (призывался оттуда). Я его не помнила и потому дичилась. А ему, наверное, было очень грустно. Он пробыл дома всего несколько дней.
Скоро нашей семье, как и другим с детьми, пришлось эвакуироваться (был указ ГКО по Москве). Мы эвакуировались от маминой работы и она была назначена бригадиром группы семей. Тогда мы не думали, что уезжаем надолго. Поэтому собираясь, брали с собой «необходимое, но не главное»: я взяла некоторые игрушки, почему-то взяли патефонные пластинки (потом в Рязани, поскольку не было бумаги, я писала на «рубашках» грампластинок, когда пошла в школу.
Дом заперли и оставили на совесть соседей. Нас погрузили на пароход (буксирный). Где-то выгрузили (я не знаю). Дальше везли на подводах (детей и стариков). Помню, что дорогой нас не бомбили (значит, мы двигались на восток, думаю, в Башкирию).
В какой-то деревне остановились на ночлег. Деревня, в которую мы ехали, называлась (по моему слуху) «Старые Карагуши» (наверное, это неправильно) и оказалась очень богатой м зажиточной. У всех в хозяйстве была многочисленная скотина, а кругом был почти дремучий лес и волки. Каждое утро жители рассказывали, что волк у кого-то «зарезал» скотину. Страшно! Я носила в кармане спички и думала, поможет ли такой огонь отпугнуть волка.
Хозяева деревни нас очень радушно приняли и разместили. С продуктами тоже проблем не было. Но началась уборочная страда. Урожай выдался отменный: пшеница стояла высокая, спелая, красивая. Комбайнов и уборочных машин было маловато (а может, вообще не было). Работали человек и лошадь. Сил нужно много, а все мужчины на фронте. Оказалось, что из приехавших москвичей многие запаслись справками о нетрудоспособности, поэтому работали только пять человек. Председатель колхоза сказал Маме: «Нам не нужны иждивенцы, пусть уезжают. Мы кормить даром не будем!» к сожалению, уехали все, и те, что работали: побоялись остаться одни. Мы уезжали осенью. Провожали нас не так, как встречали.
Маме пришлось работать на двух работах: днем на железной дороге, вечером на плодоовощной базе (иногда и ночью) как она все это выдержала, я не знаю, милая моя, великая моя Мама!
Доехали до Рязани. У многих семей оказались мужья в Москве с бронью – эти семьи смогли сразу уехать в Москву. Остались только три семьи, да не в Рязани, а в деревне со странным названием «Борки». Деревня бедная, песок вместо земли. Вот тут-то и начался ужас! Детская душа не ощущает катастрофу так, как она видится и предугадывается взрослыми, ответственными за жизнь детей. Все оказались без работы, без денег, без зимней одежды и обуви, а главное – без еды.
Холодно (зима 41 года) и голодно! В деревне Борки была женщина (не помню ее имени) – какой-то администратор. Спасибо ей (хоть через много лет!). Помню, что мама произносила эти слова. Она, как могла, помогала нам. Но это были крохи. А детей – нас двое (третий к весне подоспеет), бабушка старая (у нее инсульт), у Шубиных – трое, мал мала меньше, у Некрасовых – двое (они, правда, раньше нас уехали в Москву).
Где в деревне работать? Собирали мерзлую картошку, листья капусты; но в Борках песчаный грунт, урожаи маленькие. Дети живут фантазиями, сочиняют сказки. Я помню, как мы придумывали добрых и злых фей, сшитых из тряпок, как по осени, когда разливалась Ока, за мутной водой нам виделись прекрасные страны. Мы забывали про голод. Для взрослых такой передышки не было. Когда я сама стала взрослой и матерью, я подумала: до чего, до какой степени отчаяния должна была дойти моя мама, чтобы однажды, а мы жили в одной комнате с Шубиными, когда все уснули, она закрыла трубу русской печки, чтобы угорев, все умерли сразу. Она рассказывала через много лет, что молилась при этом, просила у Бога прощения. И вдруг как будто что-то ее толкнуло, что-то ей подсказало, что так нельзя, что даже если выживет хоть один из всех – это будет счастье! И она вскочила, открыла трубу и дверь, чтобы выпустить угар. Страшная минута прошла, но сколько их еще впереди: пережить зиму, а предстоящие роды…
Роды, я так понимаю, были в марте. До города – 5 км, мама с моей сестрой (ей 14 лет) пошли до города полем, когда уже начались схватки. Она родила на пороге больницы, мальчика, назвали Игорем. Он не прожил и месяца. Как мама и сестра заболели сыпным тифом. Пока мама была в беспамятстве, мальчик умер от голода. У Шубиных к тому времени болели два сына: двух и пяти лет. У обоих от истощения начался фурункулез. Спасли зенитчики из Москвы (Рязань тоже бомбили). Выписали 3 кг сливочного масла – главного лекарства, но младшего сынишку спасти не удалось.
Весной мама, наконец, поступила на работу на железную дорогу. Сначала убирала пути, потом стала работать машинисткой. Это было счастье, стало полегче – не так безнадежно. В 1942 году мы с сестрой заболели: она туберкулезом, а я – малярией. В этом же году осенью мы начали учиться: она в седьмом классе в деревне, а я – в первом в Рязани (4 км туда и 4 обратно, может, чуток меньше). А весной и осенью – половодье. До Рязани на лодке – дорого. Из всей начальной школы я помню только начало 1 класса.
Уехали Шубины – тетя Катя поступила работать матросом на баркас и увезла своих детей. Мы остались одни. В 1943 году туберкулез у сестры принял опасную форму. Мама металась, не зная, что делать, как спасти, чем жертвовать. Помощь пришла неожиданно: тетя Катя взяла сестру на баркас. Еда и воздух поставили ее на ноги.
Мне кажется, что вместе с портретом наших отцов и дедов, мы должны помнить и нести портреты наших матерей
Малярия – болезнь странная. День человек здоров, а на следующий – температура за 40 и бред, сознание уходит. Я засыпала на любой завалинке, лишь бы было солнце. Вечером, придя с работы, Мама разыскивала меня по всей деревне. С этим мы и приехали в Москву. Маме нашлось место в управлении Московской-Рязанской железной дороги. Нам дали вагон, и мы покинули деревню Борки, оставив в ее земле нашу бабушку и двух мальчиков.
Злоключения наши, правда, на этом не закончились – нам негде оказалось в Москве жить – соседи вскрыли наш дом и поселились в нем, предварительно все распродав: все, до последней иголки, игрушки, иконы, которых у дедушки было видимо-невидимо.
Это к вопросу о том, что мы, русские, в войну сплотились и старались помочь друг другу (у О. Бергольц). Не всегда и не все. Дом наш растащили, потому что еще считали, что у деда остались припрятаны золото, но его не было (только поделочное-сусальное). По доносу, видимо, соседей же, в 1939 году забирали в Лубянку по поводу этого самого золота. Но его не было, был только большой нательный крест – подарок церкви. Дед дорожил своим ремеслом. Этот крест и взяли.
Вот мы и вернулись к «разбитому корыту» и скитались по углам. И только в 1944 году осенью, когда мы получили похоронку о гибели отца, нам по суду отдали весь дом. В Москве мы оказались нищими, без единой вещи. Маме пришлось работать на двух работах: днем на железной дороге, вечером на плодоовощной базе (иногда и ночью) как она все это выдержала, я не знаю, милая моя, великая моя Мама!
Потом, когда мы уже были взрослыми, возникало много разговоров о строе, о Сталине. Я спросила ее как-то раз, что она думает об этом. Она ответила очень просто: «Поскольку я смогла вам обеим дать высшее образование, я считаю, что мне грех ругать строй».
Как все просто, глубоко и правильно! Удивительная моя Мама, ты есть, ты жива, ты с нами, в нашей памяти и в душе – всегда!
Мне кажется, что вместе с портретом наших отцов и дедов, мы должны помнить и нести портреты наших матерей. Я не знаю, что страшнее: погибнуть самому или видеть, как мучаются, болеют и гибнут твои дети и делать всё, чтобы они жили, даже ценою своей жизни.
Иллюстрация студента Анны Ильиной, Школа дизайна НИУ ВШЭ, профиль «Анимация и иллюстрация», специализация «Иллюстрация», 2 курс