• A
  • A
  • A
  • АБВ
  • АБВ
  • АБВ
  • А
  • А
  • А
  • А
  • А
Обычная версия сайта
19
Октябрь

«Философ пишет все-таки в первую очередь для будущего»

Русская философия связана с глубокими духовными корнями и уникальной культурной традицией. Мысли и идеи русских философов, отражаясь в зеркале времени, стали неотъемлемой частью мировой философии и сумели значительно обогатить философию, литературу и искусство, а изучение русской философии до сих пор остаётся актуальным.

Почему важно изучать философию Бердяева и Бибихина? В чем заключается своеобразие русской философии? Наконец, каковы составляющие образа «идеального» студента? Об этом и многом другом мы поговорили сИльей Ильичом Павловым — старшим преподавателем Школы философии и культурологииФакультета гуманитарных наук, младшим научным сотрудникомМеждународной лаборатории исследований русско-европейского интеллектуального диалога.

 

— Почему, как Вам кажется, до сих пор важно и нужно изучать философию Николая Бердяева и Владимира Бибихина?

Зависит от того, важно и нужно — кому и для чего… В случае Бердяева — я думаю, что его стоит изучать тем, кому интересно пересечение теологической и политической проблематики в христианстве. Не потому, что у Бердяева есть окончательные ответы, а потому, что он хорошо ставит проблему и продвигается довольно далеко, дальше, чем многие альтернативные проекты. Какие позиции мы часто слышим? Или что христианство предполагает реакционные формы политики, или что оно должно быть политически либертарным по самой своей теологии (надо мыслить Троицу как идеальную демократию, монашество как коммунизм, опыт угнетения как классовый источник истины богословия и так далее). На второе те, кому важна ортодоксальная догматика, реагируют откатом к отсутствию постановки проблемы: например, Вадим Миронович Лурье недавно в соцсетях писал, что-де левые политические взгляды для него так же, как оккультизм и магия, являются маркером тех типов мышления, которые христианин не может воспринимать сколь-либо серьезно, поскольку левая повестка обязательно предполагает утопию, имманентные проекты спасения, не учитывает свободу и склонность человека совершать зло независимо от формы общественного устройства. Но, например, Бердяев, когда обращается к левой логике, мыслит ее таким образом, чтобы она не подменяла собой логику спасения, у него социальные, экономические и политические преобразования сами по себе не спасают ни религиозно, ни даже «имманентно», поскольку не снимают проблему зла, совершать которое у человека всегда есть свобода и склонность (уж кто-то, а Бердяев хорошо прочитал Достоевского). То есть у Бердяева, особенно позднего, антропологический пессимизм соединяется с левой логикой и вообще со стремлением к свободе и справедливости, а модель соотношения трансцендентности религиозной истины с политической контекстуальностью более нюансированная, чем в «теологии освобождения», например (хотя Бердяев и его круг эту проблематику разрабатывали раньше). Тем, кому интересна тема «слабого Бога», «Бога после Освенцима» и тому подобное, тоже важен Бердяев: он эту проблему ставит еще в 1907 году, в трактате «Новое религиозное сознание и общественность» (в пассажах, где критикует представление о Боге как силе и утверждает, что оно структурно связано с религиозным насилием — и политически, и психологически), а в поздний период к ней возвращается. Те проблемы, решение которых (возможно, не идеальное) предлагает Бердяев, обычно решаются или хуже, чем у него, или вообще не ставятся. Для этих тем Бердяева лучше читать не изолированно, а в контексте дискуссий с Розановым и Мережковским, общения с Франком.

Еще, думаю, Бердяев (опять же в контексте — Петр Струве, круг журнала «Новый град» и не только) важен тем, кто работает с социальной и политической философией (уже безотносительно теологии), связывая себя при этом с судьбами российской политии.Владимир Витальевич Сидорин недавно написал очень важную, на мой взгляд, статью «К преодолению разрывов…» о корпоративном разрыве между исследователями истории русской философии и специалистами по той или иной актуальной, «собственно философской» проблематике. В случае, например, формальной логики тут большой проблемы нет (можно заниматься формальной логикой, не зная истории русской философии, — хотя с точки зрения истории логики и здесь есть интересные сюжеты, например, Николай Александрович Васильев), а вот для политической — есть. Многие идеи русских философов довольно близки тому, что искали и ищут западные теоретики — в частности, гуманистические марксисты, коммунитаристы, сторонники идеи гражданской добродетели. Мне сейчас сложно сказать, можно ли, например, у Струве и Бердяева найти ходы, которые решали бы обсуждаемые в западной политической философии концептуальные проблемы, но учитывать историю постановки тех же проблем и поиска близких решений в России стоит — особенно в связи с упомянутым разрывом, который сам же Сидорин описывает как структурно связанный с политической поляризацией. Получается, что вместо осознания общности нашей rei publicae сторонники разных политических предпочтений — те, кто ориентируется больше на зарубежную политическую философию, и те, для кого важнее уникальность культурного и исторического опыта России, — языки и ценности друг друга отвергают просто с порога. В результате у обеих сторон может сложиться представление, что идеи персональной свободы, социальной справедливости, их рефлексивная разработка — это «западная философия», так что если ты за эти ценности, тебе надо игнорировать русскую философию, а если ты за чувствительность к уникальности российской интеллектуальной традиции — то ты должен быть против западной философии. Но это не так.

Приведу пример того, как тут может помочь знание Бердяева. Думаю, многие слышали о президентском Указе № 809 «Об утверждении Основ государственной политики по сохранению и укреплению традиционных российских духовно-нравственных ценностей». В нем в числе российских традиционных ценностей названы, в частности, права человека, что подчас вызывает удивление как у консерваторов, так и у либералов, поскольку многие считывают права человека как ценность западную и современную — а значит, соответственно, не российскую и не традиционную. Но вот у Бердяева, например, мы встречаем (в том же трактате «Новое религиозное сознание и общественность») довольно развитую философию прав человека, а Коре Йохан Мьёр в статье «Русская религиозная философия в секулярный век» вообще высказывает предположение, что именно Бердяев через Маритена повлиял на современный европейский дискурс прав человека. Так что ценность прав человека уж точно не является чем-то, что несобственно русской культуре и российской интеллектуальной традиции и что навязывается России извне политическими элитами недружественных стран.

При этом я не имею в виду, что всем необходимо выбирать Бердяева или другого русского философа главной специализацией вместо того, чтобы заниматься Ролзом, Макинтайром и Петтитом; речь о том, что, на мой взгляд, знание (хотя бы в общих чертах) политических дискуссий в русской философии может быть полезно и исследователям зарубежной политической философии — если не как концептуальное решение проблем, то для контекстуализации своих идей в российском поле и диалога с интеллектуалами других взглядов. Впрочем, я не исключаю, что что-то понимаю не до конца, так что думайте сами.

Теперь о Бибихине. Если давать ответ из логики самого Бибихина, то изучать его философию очень важно, но не очень-то и нужно. Бибихин — философ амехании, продолжатель идеи бесполезности философии, идущей от «Метафизики» Аристотеля. «Нужное» же Бибихин понимает как «нудящее», как то, что ограничивает свободу встречи с миром. Значение философии Бибихина понимается не в терминах нужности. Впрочем, если посмотреть на Бибихина извне, думаю, есть в его философии и концептуальная польза — например, в разработке онтологической проблематики в рамках континентальной философии, но тут смотрите сами. Также Бибихин может быть полезен как часть экзистенциальной аналитики, в теме детства, например. Обязательно Бибихин нужен тем, кто интересуется континентальными подходами к поэзии. Есть интересные вещи и в его политической рефлексии, но с оговорками. Сейчас Бибихиным часто интересуются люди искусства, его можно использовать в разного рода перформансах; помню, с одним человеком мы думали устроить с фриганами чтение «Нищеты философии» на помойке (это текст про то, что место философии — на помойке), но не срослось.

Я вообще не считаю, что есть универсальный ответ, какую философию всем важно и нужно изучать. То есть и о Витгенштейне, и о Платоне я бы не сказал, что их важно и нужно изучать поголовно всем. Есть разные способы заниматься философией, разные интересы.

 



— Как сложился круг Ваших научных интересов? Какие философские течения и отдельные книги повлияли на вас, что бы вы посоветовали студентам?

Сначала на то, как в итоге сложился круг моих научных интересов, повлияли не книги или какие-то академические течения, а сама мировоззренческая и политическая проблематика вокруг религии, в которой я оказался с детства. Меня воспитывали мама и бабушка, мама тогда была практикующей православной довольно либеральной направленности, а бабушка коммунисткой и атеисткой, и они между собой конкурировали за идейное влияние на меня. Бабушка, конечно, не настаивала, чтобы я не верил в Бога, но активное вовлечение меня в церковную жизнь не приветствовала. В ответ на то, что мама водила меня на службы и читала со мной вечерние и утренние молитвы перед иконами и свечкой, бабушка, когда мамы не было дома, выставляла меня с зажженной пятиконечной красной звездой (навершие новогодней елки) в руке перед большим портретом Ленина, который висел в ее комнате, и мы пели коммунистические песни по советскому песеннику. В итоге маме пришлось смягчить мое религиозное воспитание, после чего бабушка вовлекать меня в культ Ленина перестала. Еще была бабушка по отцу, верующая, но сторонница учения Льва Толстого; она, когда я уже сам стал повторно воцерковляться в 14 лет, критиковала меня, называя большевиком («Церковь нужна тем людям, которые еще недавно ходили на первомайские демонстрации»). Важной для нашей семьи была и память о моем покойном отце, поэте-мистике и православном монархисте. Первой повлиявшей на меня философской книгой был рукописный «Дневник чтения» бабушки-толстовки, который я набирал на компьютере; в нем было много про Платона, Ницше и Юнга.

В старшей школе на меня влияли Фрейд и Юнг, Достоевский, Михаил Арцыбашев. Тогда я много дискутировал о православии уже вне семьи, с друзьями (среди моих друзей не было православных, при этом сам я культурно и психологически тянулся и заводил друзей именно из «секулярного мира» — таких, чтобы можно обсудить «Реквием по мечте», например, — а с товарищами по воскресной школе дружеского резонанса не выходило) и какими-то людьми из интернета. И для споров, и для себя стал разбираться в богословии. Также читал Феодора Бухарева (на него мое внимание обратил мамин коллега Станислав Зелянин — вот он в моем тогдашнем окружении был православным интеллектуалом и он точно влиял на меня; мама к тому моменту перестала быть практикующей православной) о проблеме православия и современности и полемику вокруг Бухарева, включая статью Розанова. Очень сильно в старших классах на меня повлияли книги Илариона Алфеева: собственно, на примере работы Алфеева про сошествие Христа во ад я впервые узнал, что такое научное исследование. Так что когда я поступал на философский факультет, интерес к философии у меня был связан с религией: мне было интересно разобраться, действительно ли вера, догматика и Церковь — это, как говорили все вокруг меня, неотрефлексированные предпосылки, которым противоположно свободное мышление, и неверующие мыслят как-то более свободно, чем верующие. Первые две курсовые я писал по христианской философии — Ансельм Кентерберийский и рецепция Августина у Лейбница. Вне программы тогда читал книги по богословию — Августин, Дионисий Ареопагит, Григорий Палама и другие, Иларион Алфеев про Григория Богослова (его книгу про Симеона Нового Богослова прочитал позже, в аспирантуре), «Византийское богословие» Иоанна Мейендорфа, «Очерки…» Александра Дворкина, «История византийской философии» Вадима Лурье.

Вскоре на меня — думаю, во многом благодаря парам Софьи Владимировны Данько иЕлены Григорьевны Драгалиной-Черной — сильно повлиял Витгенштейн. Философские размышления в стиле Декарта и Беркли я мог представить и до поступления на философский факультет, а вот трансцендентальный проект, перенесенный на поле языка — что раз философия всегда существует в языке, то мы должны сначала понять структуру языка и провести границу между тем, что может быть осмысленно сказано, и тем, что сказано быть не может, — был для меня открытием. Это пересекалось и с религиозной темой: меня интересовало, почему Витгенштейн считает невозможным говорить о мистике, а православное богословие о ней говорит. Потом я узнал, что теория языка «Логико-философского трактата», как стало ясно последующей лингвистике и аналитической философии, попросту ложна, и язык надо понимать через позднего Витгенштейна и Остина с идеей перформативности и теорией речевых актов, при этом сохраняя изначальные трансцендентальные притязания на решение философских проблем из анализа семантики. Эта ветка логически приводит к прагматическому реализму Хилари Патнэма — про него я писал следующую курсовую и ВКР уЛолиты Брониславовны Макеевой. Тогда же читал и прагматистов в целом, не только Патнэма; думаю, сейчас в моем отношении к философии есть что-то от Джеймса. Интересовался и темой постсекулярного общества.

Постепенно я все больше понимал, что хотя Патнэм — это «правильно» философски (кто-то может подумать, что я, раз «перестал заниматься» Патнэмом и занялся сначала Бибихиным, а потом Бердяевым, считаю, что Патнэм — неправильная философия; нет, правильная), но работа с ним не захватывала меня так, чтобы давать мотивацию систематически, а не наскоком, разбираться с его текстами и исследовать новое, когда ты уже понял общую идею; также это был не тот тип работы, который предполагал искренний интерес к академическому общению с другими исследователями.

В конце третьего курса я впервые начал читать Хайдеггера — содержательно тогда ничего не понял, но он меня поразил как новая возможность мышления, — а на четвертом — Бибихина (добавлял, помню, ссылки на него в работы по Патнэму), о котором узнал отАлександра Владиславовича Михайловского. Бибихин поразил и захватил меня еще больше — особенно «Мир» и «Чтение философии». При чтении этих книг было полное совпадение с текстом (с Хайдеггером такого все же не было), чувство безусловного узнавания — «это оно». В итоге по окончании бакалавриата я понял, что связывать себя с аналитической философией как главной специализацией — это не то, чего я хочу. То есть Бибихин оказался первым философом, которого мне стало интересно читать систематически и долгосрочно, а не только наскоком и в моменте, —думаю, потому, что у него нельзя было быстро схватить общую мысль и из нее самому дедуцировать все остальное, не читая. Статьи других исследователей про него мне тоже было интересно изучать. Так что в магистратуре я занимался Бибихиным, у Александра Владиславовича, а также интересовался феноменологией времени.

Бибихин дал новый толчок интересу к русской философии — через уже упомянутое «Чтение философии», где он работает с идеями Розанова и Соловьева. Есть там и фрагмент с критикой Дмитрия Галковского. Я заинтересовался, прочел «Бесконечный тупик» — и Галковский оказался следующим автором, который захватил меня так же, как Бибихин. О Галковском я не писал статей, но это один из важнейших для меня философов — не по идеям (в «Тупике» есть пассажи, которые я считаю неприемлемыми, — думаю, впрочем, что так и задумывалось автором), а по типу мышления. Галковский тоже помог мне войти в русскую философию — а еще сепарироваться от мышления Бибихина. К тому времени я читал и Бердяева — сначала трактат «Дух и реальность» (его мы разбирали на НИСеОльги Анатольевны Жуковой), а потом полемику с Розановым, статьи из сборника «Мутные лики» и эссе Степуна о Бердяеве из «Мистического мировидения».

В аспирантуре я изначально планировал писать диссертацию про рецепцию русской религиозной философии или конкретно у Бибихина, или в целом в восьмидесятые-девяностые (у Бибихина, Галковского, Хоружего и в публицистических дискуссиях, которые Бибихин упоминает в «Другом начале»), но по не зависящим от меня обстоятельствам этого не случилось. И вот я думал, чем же дальше заниматься, в аспирантуре, раз Бибихин и Галковский не подходят. В моменте, когда читал очередную книгу, захватывало, как бесконечный мир, всё — и Мейендорф, и Делез о Лейбнице, и Джеймс, и Хайдеггер, — но стабильного исследовательского интереса не было. Изнутри философского мышления этот вопрос решить было невозможно, нужна была привязка к реальности, внешней по отношению к философии. Тут сложились три фактора.

Во-первых,Ольга Анатольевна Жукова рекомендовала эссе по Бердяеву, которое я написал на ее НИСе, к публикации в качестве статьи, что можно было указать в портфолио для академической аспирантуры.

Во-вторых, русская философия в целом мной тогда проживалась как контакт с живой реальностью, с миром, с самим собой, со своей историей из детства, как возможность из мышления выйти в мир. Собственно, изначально, в школе, меня интересовала философия как размышление о разных цельных, жизненных мировоззрениях, что вытекало из детской и подростковой истории. А в русской философии то многообразие мировоззрений, которое в моей жизни проживалось как серия конфликтов и разрывов, оказывалось, используя выражение Галковского, «закругленным миром», миром, где в системе гиперссылок оказываются вместе Герцен и Игнатий Брянчанинов. Да, если смотреть изнутри мышления каждого из них, то здесь опять же разрыв; но позиция исследователя истории русской философии как мета-перспектива как раз и позволяла помыслить мышление и одного, и второго одновременно, как разные аспекты мира — мира российской интеллектуальной истории, где могут жить и Софья Ковалевская, и Константин Леонтьев, и Иван Каляев, и Елизавета Федоровна. И вокруг Бердяева у меня начинала выстраиваться эта система гиперссылок (дискуссии о «новом религиозном сознании»).

В-третьих, выбор темы кандидатской был связан с браком. Алина, моя жена, была из церковной семьи консервативно-аскетической направленности. В первые два года брака она продолжала практиковать православие, но у нее было много политических вопросов к Церкви (главные вопросы были не к тем или иным действиям иерархов, что на поверхности, а к вероучению) и экзистенциальных страданий в связи с православной аскетикой, исповедью, темой Страшного суда и самой концепцией Бога. И вот, мы гуляли по парку в Митино и говорили о проблеме структурного насилия в религии. По ее словам, никто, кроме меня, не мог принять ее опыт, находящийся в слепом пятне и для верующих, и для секулярного мира; вербализировался же этот опыт понятийной рамкой из статьи Розанова «О сладчайшем Иисусе». Я начал пересказывать Алине эссе Степуна о Бердяеве — и понял: да, заниматься надо вот этим — «новым религиозным сознанием», дискуссиями о вопросе «является ли христианство обслуживающей угнетение темной религией смерти» и развитием этой проблематики у Бердяева; вот она — та философия, которая значима не только внутри себя, а для самой действительности. Поначалу к исследованию я относился как к попытке разрешить мировоззренческие проблемы Алины и сохранить наш брак, но после развода (Алина к тому моменту ушла из религии) постепенно — на это ушло несколько лет — стало получаться переприсваивать исследование себе, связывая его с процессингом уже своих отношений с православием, Русской Церковью, секулярными миром и политическими дискуссиями — без идеи, будто на мне лежит ответственность решать мировоззренческие проблемы других людей.

В ходе работы над методологическим разделом кандидатской диссертации (писал ее я под руководствомАлександра Владиславовича Михайловского) я заинтересовался теорией секуляризации Чарльза Тейлора и интеллектуальной историей (Квентин Скиннер и другие), а размышляя над проблемой отношения логики спасения и секулярных логик (так я переформулирую проблему мировоззренческого конфликта верующих и критиков религии) — теорией различия своей и общей речиАлексея Анатольевича Глухова (о ней я пока ничего не писал, но думаю про нее уже несколько лет); через нее, кстати, лучше понял, в каком смысле считаю «правильной философией» позднего Витгенштейна и Патнэма, занимаясь при этом другими вещами.

 

Вот так сложился круг моих научных интересов.

 

Что бы посоветовал студентам? Кому интересна аналитическая философия и эпистемология — книгуЛолиты Брониславовны Макеевой «Язык, онтология и реализм» (благодаря Лолите Брониславовне я в свое время вышел на Патнэма), а также не пройти мимо проблемы следования правилу и современного прагматизма (можно начать с докторской Игоря Джохадзе); кому феноменология — книгу Анны Ямпольской «Феноменология в Германии и Франции: проблемы метода»; кому философия сознания — цикл лекций Вадима Васильева на ютьюбе; кому русская философия — тут все очень индивидуально, надо свою точку входа найти. Вообще можно в бакалавриате с разными вещами ознакомиться и уже в магистратуре определиться с основным направлением исследования; да и после этого основное направление — не клетка, и можно выходить за его границы. Кто в философии уже хорошо разобрался и кому не близка идея безоговорочной лояльности либо только аналитической, либо только континентальной философии, почитайте и послушайтеАлексея Анатольевича Глухова. Кто страдает по поводу гиперсерьезности философской академии — статья Александра Бикбова «Философское достоинство как объект исследования» и психотерапевтичные дозы чего-то интеллектуально хулиганского (сам я в магистратуре иногда приходил на пары с газетой Галковского «Утиная правда»).

— Существует мнение, что своеобразие русской философии в том, что она всегда была близка к литературно-художественному творчеству. Как Вы к этому относитесь?

Думаю, если и согласен, то с рядом оговорок. Во-первых, это относится не ко всей русской философии, ведь в ней есть и академическая традиция философствования. Во-вторых, и в случае той части русской философии, к которой это мнение относится, здесь нет какого-то радикального своеобразия, ведь почти вся континентальная философия — и Хайдеггер, и французский экзистенциализм и постструктурализм — и взаимодействовала с искусством как с чем-то внешним себе, и к самому философскому письму относилась с известной художественностью. На этом поле своеобразие русской философии есть, да, но оно уже внутри этого поля (как, опять же, есть своеобразие Хайдеггера или своеобразие французской теории).

— Периодически выходят статьи под Вашим авторством. Как находите вдохновения для написания текста?

Собственно само написание академических статей, в техническом смысле, у меня начинается без вдохновения, а в силу требований оценки публикационной активности и обязательств по проектам. Но где-то на начале второй трети текста вдохновение приходит, а к концу становится совсем хорошо. Если же вопрос не про итоговые тексты академических статей, а про те мысли, о которых статьи, то с ними противоположное — на них даже не надо искать какого-то специфического вдохновения, они просто сами собой составляют основное содержание моей жизни (или можно жизнь и действительность назвать источником вдохновения). Предварительные записи без какой-либо редактуры для выгрузки мыслей из головы тоже делаются сами собой.

 

— Расскажите о научных проектах, в которых Вы сейчас участвуете

Сейчас участвую в двух проектах. Первый — это проектМеждународной лаборатории исследований русско-европейского интеллектуального диалога под руководствомВладимира Карловича Кантора, в его рамках я продолжаю исследование, начатое в кандидатской, — про «новое религиозное сознание» и приложение к нему методологии интеллектуальной истории и теории секуляризации, — иногда флуктуируя в зависимости от темы года (сейчас это XIX век, так что буду писать статью про Ивана Киреевского в контексте секуляризации). Второй — проект РНФ по философии техники в русской философии под руководствомАлександра Владиславовича Михайловского, там я отвечаю за философию техники Бибихина.


— Расскажите о Ваших научных планах на будущее. Может быть, планируется статья или участие в мероприятии, например?

Помимо статей про Бибихина и Киреевского, основные планы связаны с продолжением исследования, начатого в кандидатской. Надо закончить статью о том, как исследовать русскую религиозную философию в рамках методологии интеллектуальной истории (с опорой на Скиннера в основном, но не только). Может быть, кто-то читал последние статьи Артема Соловьева на эту тему, я буду отчасти с ним полемизировать, указывая, что он не учитывает авторские намерения — которые в программе Скиннера не менее важны, чем контекст, — а контекст конкретных полемик сводит к «контексту секуляризации» в целом (так что у него вся русская религиозная философия сводится к компенсации модерна, но это точно не исчерпывающее научное объяснение). По этой статье уже все готово и даже текст начат; если собраться, можно закончить за три дня. Следующая запланированная статья — про теорию секуляризации Ч. Тейлора, с доведением до ума идеи про переход от имманентной рамки к имманентным логикам (наметил это в кандидатской), вот по ней надо будет проделать дополнительный ресерч. Из мероприятий планируются следующие Бибихинские чтения в конце июня. А в более дальней перспективе планы — несколько статей уже не методологических, а непосредственно про Бердяева, в особенности про его отношения с логикой марксизма (и вообще логикой освободительной борьбы) и как в целом он мыслил отношения логики спасения и секулярных логик; а потом, если даст Бог, — обобщающая книжка про «новое религиозное сознание». Я очень надеюсь, что к тому моментуАлексей Анатольевич Глухов защитит докторскую диссертацию с итоговой версией теории различия своей и общей речи, поскольку мне для книжки очень нужна эта теория: через концепты Глухова хорошо видна и политическая разница между типами мышления Мережковского и Бердяева, и перспективы решения проблем, сформулированных Бердяевым, и то, чем сюжет с «новым религиозным сознанием» может быть интересен нам сегодня.

— Расскажите о Вашем профессиональном пути в философии и как пришли работать в Вышку

Работать в Вышку я приходил два раза. Сначала Татьяна Владимировна Левина,Диана Эдиковна Гаспарян, Софья Владимировна Данько и Виктор Викторович Горбатов пригласили меня в НУГ «Современная метафизика», я тогда учился на втором курсе бакалавриата. У Дианы Эдиковны и Софьи Владимировны я учился на семинарах по онтологии, а с Виктором Викторовичем мы познакомились на заседаниях «Логико-философского клуба». В НУГе я написал первую статью, про Витгенштейна и Дионисия Ареопагита — да и вообще у нас было много интересных мероприятий. Также в бакалавриате я работал лаборантом в Лаборатории исследования философии уЕлены Григорьевны Драгалиной-Черной (у нее я писал первую курсовую, по «единственному аргументу» Ансельма Кентерберийского), занимался там Патнэмом, Витгенштейном и проблемой следования правилу; бывала и техническая работа (реферирование статей для отчета, встреча участников конференции у гостиницы и прочее). В этих двух проектах я и учился логике академического исследования, выступлениям с докладами, написанию статей.

Потом был второй раз: в 2018 году, когда я уже занимался Бердяевым в аспирантуре,Владимир Карлович Кантор принял меня на работу вМеждународную лабораторию исследований русско-европейского интеллектуального диалога (на первых этапах работы в лаборатории меня очень поддерживалаЕлена Валерьевна Бессчетнова), где я работаю до сих пор. А в 2020 году, когда подходило к концу обучение в аспирантуре, руководитель Школы философии и культурологииАнастасия Валерьевна Углева (до этого она была руководителем аспирантуры, а еще раньше — заместителемЕлены Григорьевны в Лаборатории исследования философии, где курировала сотрудников из числа студентов и аспирантов, так что мне уже приходилось работать под ее руководством) пригласила меня на ставку преподавателя в Школу для ведения ДОЦ «Философия»; я, конечно же, согласился, переоформившись в лаборатории на полставки.

Еще, как и многие, я работал учебным ассистентом, в бакалавриате — уДианы Эдиковны Гаспарян и Татьяны Владимировны, в магистратуре и аспирантуре — уТатьяны Юрьевны Сидориной. Был и период работы в журнале«Философия» уАлександра Владимировича Марея.

— Есть ли какой-нибудь эпизод, который Вам лучше всего запомнился за период Вашей работы в университете?

Наверное, таких эпизодов два, и это Бибихинские чтения в Бежецке в 2020 и 2021 годах.
 

— Преподавание мешает или помогает научным исследованиям? Можете ли Вы представить свою жизнь без преподавания?

Мне лично — скорее помогает. С одной стороны, нагрузка по преподаванию большая, времени на исследование остается меньше, но будем честны: в аспирантуре, когда у меня не было ни преподавания, ни (почти что) учебы, исследование продвигалось не намного быстрее, чем сейчас. Содержательно же преподавание помогает однозначно. Какой-то материал, который нужен для исследования, я вспоминаю (например, аналитическую философию языка) или обкатываю, а что-то, что узнаю впервые, готовясь к преподаванию нового курса, оказывается полезным. Вот «Исповедь» Толстого я, к своему стыду, не читал до того, как стал вести семинары по майнору, где проходим ее со студентами, а теперь лучше понимаю и смысл апелляций к Толстому в дискуссиях о «новом религиозном сознании», и экзистенциальную логику этих дискуссий.

Еще преподавание помогает сохранять контакт с интересами, запросами, мышлением и языком следующего, так сказать, поколения — а философ пишет все-таки в первую очередь для будущего.

— Как Вы считаете, какие качества важны для преподавания?

Умение слышать студентов, понятно объяснить материал, заинтересовать, открытость к дискуссии и критике.
 

— Как Вам удается сохранять баланс между преподавательской и исследовательской работой?

Наиболее содержательная часть исследовательской работы выходит у меня обычно летом, хотя иногда и получается урывками что-то сделать в течение учебного года, особенно когда обязательствами поставлен такой дедлайн. Но какого-то хорошего режима у меня нет, много прокрастинации: часто выходит так, что, например, я планирую в календаре начать писать текст в свободный от пар день, но, когда наступает этот день, не нахожу ресурса; если бы запланировал чтение, а не письмо, то, возможно, читал бы, а так получается, что и не сделал ничего, и нормально не отдохнул.
 

— Как Вы проводите свободное время? Есть ли у Вас хобби или любимые занятия, которые позволяют “разгрузить” голову и отдохнуть от работы?

Для «разгрузки головы» могу посмотреть летсплеи или стримы по старым играм, обычно это «Герои III» или что-то по «Звездным войнам». Очень редко играю сам; когда играю, то тоже в старое, недавно это были «Lego Star Wars: The Complete Saga» (не путать с «The Skywalker Saga»). Иногда и другой контент смотрю — ностальгические обзоры по тематике девяностых и нулевых (мое детство), сериалы, фильмы. Слушаю музыку. Когда гуляю, это голову не разгружает… Раньше еще стихи писал, но сейчас забросил — интеллектуальный ресурс тратится, а культурно значимый продукт не создается.

 

— Каким Вы видите образ « идеального »  студента?

Спасибо за кавычки, но меня слово «идеальный» пугает даже в них… При этом не буду отговаривать и могу только поддержать, если кто-то сам ставит себе цель быть идеальным студентом (отличаю здесь «бытие-идеальным-студентом» от просто внутренней мотивации на философию без оценивания себя по какой-то шкале), поскольку, например, бывают такие обстоятельства, что человеку обязательно нужна повышенная стипендия и приглашение в оплачиваемые научные проекты уже в бакалавриате. Бывает (обычно это пересекается с первым случаем) и что студент с первых курсов осознает, что хочет строить академическую карьеру, и, понимая связанную с ней логику конкуренции (хотелось бы, чтобы этой логики не было, но она есть), старается выложиться по максимуму уже в бакалавриате. Идеальным студентам посоветовал бы с особой внимательностью относиться к поддержке себя, отдыху и ментальному здоровью — на длинной дистанции эти инвестиции окупаются, — а также по возможности не атомизироваться, а поддерживать друг друга, создавать различные коммьюнити или вступать в существующие.

Если вопрос переформулировать как «какими бы я хотел, чтобы были студенты», то — самостоятельно мыслящими, аутентично экзистирующими и не подстраивающимися под мои ожидания (а значит, и под это ожидание тоже), но это моя вкусовщина, а не рецепт гарантированного успеха в учебе, академической карьере и «по жизни».

Также целиком поддерживаю стратегию «просто хорошо закончить бакалаврскую программу» для тех студентов, которые не хотят связывать свою жизнь с философией и после выпуска будут искать себя и свое призвание в других областях. Им желаю вынести из философии что-то ценное для себя, для чего также важно осознать свой собственный интерес.