• A
  • A
  • A
  • АБB
  • АБB
  • АБB
  • А
  • А
  • А
  • А
  • А
Обычная версия сайта

«Зачем я пишу и когда же это все кончится»

Марина Степнова — об одиночестве, эмпатии, родном Кишиневе и студентах

Марина Степнова, известный писатель, лауреат престижных литературных премий, преподает литературное мастерство в магистратуре ФГН Вышки с 2017 года. В интервью «Вышке для своих» она рассказала, зачем она это делает и как преподавание изменило ее саму.  

«Писательскому делу учить было неприлично»

Честно говоря, я никогда не думала, что буду преподавать. К тому моменту, когда Майя Александровна Кучерская создала школу писательского мастерства и пригласила меня туда, я отроду ничего не преподавала. Много лет у меня было как бы две жизни. Я работала редактором в глянцевом журнале (это был такой веселый научпоп с глянцевыми картинками, там работали отличные люди, и вообще мне было там хорошо), и была еще вторая жизнь, совершенно не пересекающаяся с первой: я писала книги.

Забавно, что сама я такого писательского образования, которое затеяла Майя Александровна и которое мы сейчас даем в магистратуре Вышки, не получила. Я училась в Литературном институте, и это было прекрасно и интересно, но — странная штука — собственно мастерству нас там не учили. Возможно, сейчас в Литинституте все по-другому, я училась в 90-е, и нас учили скорее любить литературу, любить читать. Восторг и преклонение перед великими текстами — главное, что выносил студент из Литинститута, если, конечно, вообще брал на себя труд учиться. И получалось так: ты поступал в полной уверенности, что ты гений, а ко второму, к третьему курсу уже прекрасно понимал, где ты и где все настоящие писатели. Это, конечно, прибавляло пылу только самым самонадеянным. Учить собственно писательскому делу в то время было неприлично. Интересно, что это мнение у многих в России и сейчас сохранилось, противников самой идеи писательского мастерства невероятно много — и среди писателей, и среди критиков. Почему-то считается, что писатель рождается сразу готовым, что это исключительно от Бога. Настоящий урожденный писатель еще мамкину грудь сосет и говорить не научился, а уже все равно писатель. Потом он просто вырастает, и из него волшебным образом вываливается полное собрание сочинений, готовое к изданию и даже отредактированное. 

Такое очень меня веселит, потому что решительно всех остальных творческих людей уважают как раз за вложенный в осваивание ремесла труд. Проводишь по восемь часов за роялем — да, ты великий музыкант, виртуоз. Сутками стоишь у холста — молодец, только так можно стать великим художником. А если сказать, что какой-то писательский навык отрабатывается месяцами и даже годами, — да что вы, нет, писатель — это когда муза в ухо дунула. А ведь ремесленного в нашем деле довольно много, это видно, если прочесть в хронологическом порядке весь корпус текстов одного и того же автора. Первые стихи Цветаевой чудовищно беспомощные, плохие, и надо было быть Максимилианом Волошиным, чтобы в ее первом сборнике увидеть искру таланта… Когда подряд, начиная с ранних самых работ, читаешь Толстого, Бунина, Набокова, своими глазами видишь, как развивается, растет талант, какие фазы он проходит. Бывает, и увядает, сворачивает не туда. Тот же Набоков: в какой-то момент, после невероятного расцвета, когда он был в зените мастерства, вдруг стал писать по-другому. Словно язык взял над ним верх, сорвался с поводка. Потому что язык — это мощная стихия, она может поглотить, переварить человека. Это, конечно, моя только точка зрения, я знаю читателей, которые, наоборот, очень ценят как раз самые последние набоковские тексты. 

«Вот он я, сокровище нации»

Так что образование, которое получила я, к писательству не очень располагало. С одной стороны, осознание своего места в литературе важно. Я, например, очень хорошо понимаю свое, очень и очень скромное. Вижу, сколько надо работать, и не знаю, успею ли я вообще вырасти до какой-то приемлемой величины. И мне кажется, этот трепет перед великой литературой — это хорошо, и если, не приведи господи, этот трепет уйдет и ты утром встанешь, подойдешь к зеркалу и скажешь себе: вот он я, сокровище нации, — то это все, это конец. Большинство хороших современных писателей, которых я знаю лично, — это очень неуверенные в себе люди. Они прекрасно понимают, что для того, чтобы быть хорошим писателем, ты должен каждый раз себя преодолевать, каждый раз вступать с языком, с культурой в противоборство или, наоборот, искать себе союзников. Мы стоим на плечах титанов, и свалиться с этих плеч очень легко, а вот удержаться — очень сложно. Станем ли мы титанами? Извините, это лет через сто станет понятно, кто и чего стоил по гамбургскому счету. И мне кажется, этот страх, это понимание, что ты ничего не умеешь, заставляет тебя с каждым текстом учиться заново, учиться дальше и больше, и это именно то топливо, которое и заставляет, и позволяет писать. 

С другой стороны, я понимаю, что, если бы я получила такое образование, которое сейчас мы даем, мне было бы легче. Потому что это очень важно, когда твои тексты читают, разбирают, когда в них всматриваются. Учиться можно и в одиночестве, но среди своих, в своей среде проходишь эту дорогу немного быстрее. Преподавание, между прочим, и мне самой помогает. Это такой типичный преподавательский синдром: ты начинаешь учить других и вдруг сам начинаешь понимать, как все устроено. Я тоже какие-то вещи начала делать более осознанно: если что-то не получается, я знаю, что надо просто сменить гаечный ключ — может, и не один. Надо продолжать работать, пробовать, писать. А раньше просто впадала в пустое уныние.  

«Передо мною целый стол сверкающих инструментов!»

Преподавание — это, пожалуй, самая важная работа в моей жизни, и совершенно точно она приносит мне самую большую радость. Есть у нас с Майей Александровной Кучерской любимый момент. На первом году обучения мы довольно много терзаем студентов гаммами, упражнениями: напиши текст на заданную тему за пять минут, напиши в таком вот жанре, в другом, войди этим героем, другим. Потом все это читается вслух и обсуждается, все это мучительно, все — за пределами зоны комфорта. Потому что для писателя зоны комфорта вообще быть не должно: если ты привыкаешь писать только в одной манере и больше не хочешь ничего видеть и пробовать — все, тебе конец. И вот так мы терзаем бедных магистрантов целый год, потом они, воя и зализывая раны, уходят на каникулы, приходят на второй год — и мы с наслаждением видим скачок. Всегда. Этот скачок от разного уровня таланта, не от нас зависит их дар. Кто-то очень ярко одарен с самого начала, у кого-то способности скромные, но скачок этот есть всегда, и наблюдать его — чистое наслаждение. И они сами вдруг понимают, что, о боже, передо мною целый стол сверкающих инструментов и я умею ими пользоваться теперь, как это чудесно!

Это очень вдохновляющая тема, это настоящая сопричастность к будущему: ты видишь, как люди растут, и ты не просто рядом стоял, ты еще и за руку их держал. А наши магистранты, наши выпускники, я четко это вижу, они совсем скоро станут сердцевиной современной русской литературы. Они уже становятся: в редакции Шубиной — а это, безусловно, лучшая и самая авторитетная редакция сейчас — в этом году взяли два романа наших выпускников, ребята занимают места на конкурсах, попадают в шорт-листы авторитетных взрослых премий. Конкретный список имен называть рано еще, потому что они еще пишут, растут, меняются. Но радость моя, конечно, не с амбициями связана — станут наши выпускники новыми гениями или не станут, — просто они молодые, и мне радостно быть рядом с ними, у них свой мир, свой язык, свои представления о морали. Иногда ты злишься: черт, вы все делаете неправильно, все не так, а потом думаешь: господи боже, конечно так, это же их мир! И пока ты часть этого мира, ты ощущаешь себя живой, и это очень здорово.

«Тяжелая, тотально одинокая работа»

Никакие другие мои профессиональные ипостаси такого удовольствия никогда не приносили. Собственно, их и было-то не так много. Как переводчик с румынского я не состоялась. Хотя меня хорошо учили, у меня был в качестве дипломной работы перевод «Безымянной звезды» Михая Себастьяна, у перевода этого сложилась хорошая сценическая судьба. Это был вполне успех, но больше я к этому не возвращалась. Работа в глянце — это тоже было отлично, но, конечно, никакого сравнения. И уж конечно, никакой особой радости не приносит мне то, что я пишу книги.  

Есть два обстоятельства, которые вообще делают вечно актуальным для меня вопрос, зачем я пишу и когда же это кончится. Дело в том, что я, во-первых, совершенно не тщеславный человек, а во-вторых, мне очень трудно писать. Роман пишу в среднем за пять лет. Это ужасно долго, это неправильно. Я за день могу написать три тысячи знаков, пять тысяч, но это мой предел. При этом, когда книжка выходит, это не вызывает у меня эйфории: ну вышла и вышла, нужно писать следующую. Писать — это тяжелая работа, тотально одинокая, это не то же самое, что быть со студентами, ощущать это биение жизни. То же самое с читательскими премиями: ну дали или не дали. Мне говорят иногда: как же так?! Вон «Женщин Лазаря» включила в список лучших романов на русском языке газета Guardian. Неужели ты не гордишься? Да приятно, конечно, приятно, когда хвалят, но я правда не схожу с ума по этому поводу: это журналистика, я сама работала журналистом и знаю, как составляются эти списки. Конкретно этот журналист в числе прочих книжек прочитал мою, мне повезло, а не прочитал бы — не повезло. Это мнение одного человека, которое опубликовано в авторитетном издании, но моя жизнь от этого не изменилась. 

Но я точно знаю, что я бы писала, даже если бы не имела шансов когда-либо что-то опубликовать. Я люблю сочинять, и истории, которые я сочиняю, они всегда о чем-то, в чем мне самой очень важно разобраться, важно найти ответы на какие-то вопросы. Это не тщеславие, потому что тщеславие — это про то, что снаружи, вовне, чтобы меня как можно больше людей любили, ценили. Но это самолюбие, и оно как раз у меня есть. Самолюбие — это для себя: я хочу себе доказать, что могу прыгнуть через этот обруч. И у меня есть такая самолюбивая цель — максимально приблизиться к тому тексту, который я воображаю. Нет, я понимаю, что этот зазор между воображаемым текстом и реальным — он неустраним, для меня — точно неустраним. Но сократить этот зазор хоть чуть-чуть мне хотелось бы. Чтобы я могла себе сказать: да, это почти то же самое, что ты видела, что ты вообразила. Пока не получается, я даже не особо продвинулась. Все равно воображаемое гораздо более живое и захватывающее, оно 100D, а на бумаге — хорошо, если до 3D дотянула… 

«Сумасшедший, чокнутый, он непременно падет мне на грудь…»

Мне кажется, что самые главные качества для пишущего человека — воображение и эмпатия. Эмпатия, между прочим, — это совсем не про то, что ты добрый, это вообще не про добро, эмпатичный человек может быть манипулятором или угрюмым мизантропом — да кем угодно. Но это способность чувствовать и понимать, что происходит внутри у другого человека. Для писателя это такая волшебная розетка, к которой он может подключиться и узнать, что происходит с его героями. Эмпат, как в перчатку, входит в другую личность, и это, вообще-то, очень неприятно. Человек, в которого ты втыкаешься, ему необязательно хорошо сейчас. И ты чувствуешь то же самое. Когда ты пишешь, ты со своим персонажем почти одно целое. Бывает, что у меня умирает герой, и я умираю вместе с ним, мне физически плохо, у меня может температура подняться, я болею, бывает и довольно тяжело. И это неизбежная плата для пишущего человека. Если писатель захочет поберечься, сохранить себя, как люди с людьми свою эмпатию экономят, притворяются, — у него ничего не выйдет, потому что с людьми проще придуриваться, чем с текстами. Текст — это посредник между тобой и читателем. Если напрямую можно кого-то надуть, то опосредованно это очень сложно. Если ты не вложился в текст, если ты с ним не помучился, если ты ему что-то главное не отдал, то с той стороны и не возьмут: нечего будет брать.

Писатель, как мне кажется, — идеальный соглядатай. Обычно люди не умеют смотреть, слушать: когда двое говорят, каждый ждет, когда собеседник наконец заткнется, чтобы самому начать говорить. А лучшее место писателя — в самом углу, где ты сидишь, слушаешь и смотришь. И когда кто-то начинает с тобой говорить, ты тоже должен его слушать и слышать. Забавно, что люди чувствуют эмпата просто биологически. Я — ровно тот человек, к которому все подряд подходят на улице и начинают рассказывать истории. Мало того, если есть какой-то подранок в радиусе двух километров, человек, которому больно, плохо, страшно, сумасшедший, чокнутый, он непременно падет мне на грудь, и я буду волочить его, прижав к сердцу, до ближайшего дурдома, даже если это очень далеко. Часто это откровенно тяжело, потому что я, вообще-то, в магазин собиралась, мне нужно варить обед семье, еще что-то путное сделать. Но деваться некуда. Мне без конца все рассказывают истории, это правда. Самое забавное, что они мне почти никогда и не нужны — я свои люблю сочинять. 

«Сколько стоит рогалик»

Конечно, даже самый отъявленный сочинитель все равно берет из себя, свое, и если это не события и не персонажи, то уж эмоции — обязательно. Лично я по ряду причин себя саму и свои собственные переживания и жизненные обстоятельства прячу неузнаваемо: кроме очень близких мне людей, никто не поймет, из какого конкретно сора вырос тот или иной герой или сюжет. Но в моих текстах есть все, что мне дорого или больно. 

Я родилась в Ефремове, это небольшой городок в Тульской области, в типичной советской семье: папа — офицер, мама — врач. Когда мне было десять, мы переехали в Кишинев, и этот переезд оказал на меня колоссальное влияние. Кишинев — яркий необыкновенно город, и все эти краски, фрукты, люди — все это очень меня проняло. Забавно, что при этом у меня есть всего один текст собственно про Молдавию — небольшой рассказ, может, как раз потому, что это было так важно. Зато свою детскую мечту стать врачом я тыкаю везде, где есть буквы, и сама уже себе надоела. Моя мама — врач, я в среде врачей выросла, и муж мой — врач, так что медицина очень глубоко внутри меня. У меня даже, как мне кажется, есть зачатки клинического мышления: я всегда пытаюсь анализировать, как врач. Это помогает, например, в поиске материалов, когда ты из огромного количества фактуры вычленяешь то, что может пригодиться тебе, то, что действительно важно, как врач из десятков, сотен симптомов выбирает важные для постановки диагноза. 

Сбор фактуры — это важно лично для меня. Студентам я своего мнения не навязываю, но для меня лично не очень интересно писать о том, что я хорошо знаю. Я много лет работала в глянце, но про глянец писать мне было скучно, хотя это было время Минаева и Робски, теоретически вполне можно было прельститься этой перспективой. Мне это было неинтересно. Да, это было актуально на тот момент, но мне кажется, что ничто не устаревает столь стремительно, как актуальность. Это позолота, которая мгновенно стирается, а должна быть свиная кожа, которая останется. А свиная кожа — это всегда история про людей, только какая-то важная человеческая история может сделать текст более или менее долгоиграющим.

Интересны мне вещи, в которых нужно копаться. Если я пишу о русской усадьбе XIX века, то с моей стороны будет вежливо по отношению к читателю узнать как можно больше о жизни в такой усадьбе. Это любимый мой этап, такая многокомпонентная и безумно интересная часть работы. Читать диссертации и мемуары, и хорошо еще найти живую усадьбу, пройти по ней. Увидеть, почувствовать, какой там потолок, и как светит солнце, и чем пахнет, и как звучат твои шаги. Тут, конечно, тоже надо себя ограничивать: я как-то месяц убила на выискивание информации, сколько в таком-то году и в такой-то лавке мог стоить рогалик. В какой-то момент нужно заставить себя прекратить считать обручи на кринолине и воображать, удобно ли в этом кринолине было идти по грязи, и просто начать писать…  

«В этой фигне и есть великий смысл текста»

Но это все про меня, на студентов я свою поведенческую парадигму нахлобучить никогда не пытаюсь. Что им за дело до моего персонального опыта? У них будет свой собственный. У нас, в нашей магистратуре, вообще очень важный принцип: мы не пытаемся научить их писать, как пишем мы. Я никогда не хотела стать популярной, но если они хотят, и хотят пытаться угадать тренды, — пожалуйста. Я не люблю писать о том, что знаю, но если они хотят — на здоровье. Если хотят писать серийные книги — пожалуйста. Магистранты нередко пишут в жанре или манере, которая лично мне неинтересна или малосимпатична. Но я, мы никогда не говорим им об этом. Ну хотите фантастику — на здоровье, фэнтези — на здоровье, хотите стать новым Пелевиным — пожалуйста, что считаете нужным, то и делайте. 

Когда я училась в Литинституте, нам говорили про наши тексты: это хорошо, это плохо. Без подробностей. Мы так не делаем, мы в магистратуре говорим: это не получилось, потому что… Или это хорошо, потому что… Даже на обсуждениях мы всегда просим магистрантов: пожалуйста, помните — когда вы говорите о чужом тексте, вашей эмоциональной оценки недостаточно. Если вы хвалите или ругаете — объясните, за что именно. Так автору будет легче работать над ошибками либо упорствовать во грехе. Потому что за автором всегда остается право, священное авторское право, охранять и защищать свой текст. Даже если все сказали, что это фигня, а он считает, что именно в этой фигне и есть великий смысл его текста, он, конечно, может оставить все как есть. Но пусть он сделает это осознанно.

Автор текста: Дранкина Екатерина Александровна, 2 сентября, 2021 г.

«Вышка» в Telegram