27 августа исполняется 75 лет профессору-исследователю департамента политики и управления факультета социальных наук ВШЭ, создателю Центра перспективных методологий социально-гуманитарных исследований ИНИОН РАН, главному редактору ежегодника «МЕТОД» Михаилу Васильевичу Ильину. О том, как он разделил жизнь на три четверти, чем в эти годы занимался и что понял, профессор рассказал «Вышке для своих».
15 лет назад, накануне моего 60-летия, мой друг Юрий Сергеевич Пивоваров, историк, правовед, политолог и вообще потрясающий человек, меня спросил: «Миша, а есть ли у тебя ключевой вопрос, которым ты бы занимался всю жизнь?» Я опешил и не знал, что ответить. Потом думал и нашел ответ на следующий день. И вот что я понял. Оказывается, всю жизнь меня мучил «подростковый» вопрос, как измениться и остаться самим собой. Этот вопрос я задавал не только себе, я применял его ко всему тому, что изучал. Начиная с Шекспира во время учебы на филфаке МГУ и заканчивая эволюцией политических систем. Удовлетворительного ответа я до сих пор не знаю. Кое-что удалось разгадать, но все еще впереди.
По своим литературным, филологическим интересам я в отца. Мама тоже любила хорошую литературу, но работала техником в Институте нефти, потом бухгалтером. А отец после детского дома поступил в Ленинградский университет на филфак. Однако вскоре ушел в военную авиационную школу. Времена были голодные. И мальчику из детдома там можно было как-то устроиться. Да и авиация тогда была в почете. А потом их ускоренным выпуском отправили на финскую войну. Знаю, что при переездах из гарнизона в гарнизон отец всегда возил с собой два чемодана с книгами. Во время харьковской операции их пришлось бросить. Вместо книг отец вывез из окружения имущество авиаполка с документами и со знаменем. За это получил свой первый орден — Красной Звезды. После Сталинградской битвы ему предложили выбор — орден Ленина или учеба в академии. Так он попал в Военно-воздушную инженерную академию им. Жуковского. Демобилизовавшись, работал на авиационном заводе в Тушино инженером-испытателем ракетной техники. Но литература не отпускала. И он поступил в Литинститут им. Горького. Ему очень этого хотелось. После института он стал работать в разных газетах и журналах литературным критиком, написал несколько повестей и рассказов. Всю жизнь писал большой роман про войну, но так и не закончил. Дома часто бывали его приятели из литературной среды, с некоторыми из них я устраивал дебаты — меня литература тоже интересовала. Поэтому, когда я выбрал филологический класс в школе, а потом поступил на романо-германское отделение филфака МГУ, это получилось совершенно естественно.
Со своим научным руководителем Романом Михайловичем Самариным я встретился еще в школе. Это был 1964 год, юбилейный год Шекспира. Роман Михайлович выступал перед нашим классом, я стал задавать вопросы, и на перемене мы разговорились. На следующем занятии он подарил мне свою книжку «Реализм Шекспира» и подписал «С надеждой на встречу на филфаке». Там мы и встретились — на филфаке МГУ, где он создал кафедру мировой литературы. Под его руководством я писал диссертацию о последних пьесах Шекспира — «Буре», «Зимней сказке», — а фактически о том, как Ренессанс превращается в контрастные, полярные классицизм и барокко и как Шекспир ухитряется удержать их вместе и совершенно естественно соединить.
Филфаку я обязан хорошим систематическим образованием. Хотя я был литературоведом, но увлекся лингвистикой. Она преподавалась нам не просто на мировом уровне, она была лучшей в мире. И общение с людьми, которые ею занимались, сильно поднимало нас, студентов, интеллектуально. Уже на первом курсе я сошелся с Юрием Сергеевичем Степановым и ощущаю себя его учеником по сей день, горжусь, что он приобщил меня к своей научной школе.
Филфак сделал меня исследователем. В процессе учебы я понял, что все великие идеи очень просты. Даже примитивны. Как человек, не очень способный к языкам, я восхищался искусством профессора Генри Хиггинса из пьесы Бернарда Шоу «Пигмалион». И вот на первом курсе филфака я узнаю, что непосильная на первый взгляд задача — освоить фонологическую систему чужого языка — проста до омерзения. Николай Сергеевич Трубецкой, наш великий лингвист, открыл тайну того, как устроены фонологические системы. А устроены они очень просто. Существуют различные признаки: твердость — мягкость, открытость — закрытость, глухость — звонкость и так далее. У каждой фонемы есть два-три признака, и все, что вам нужно сделать, — их усвоить. Тогда, даже если вы будете говорить неловко и криво, вас все будут понимать. Моя следующая мысль: возможно, система различительных признаков работает не только с фонемами? С тех пор я прикладываю ее ко всему, с чем бы ни сталкивался, — к монархиям, республикам и любым другим политическим системам. В жизни это тоже можно использовать, но так хорошо, как в науке, не получается. В науке все же у нас игра, а жизнь — это игра всерьез, там ставки больше и задачи сложнее.
Политология в моей жизни появилась много позже. Хотя предпосылки были. Еще первокурсником я как-то довольно дерзко заявил англичанке: «Ваш английский мне не нужен. Меня он интересует только как инструмент для того, чтобы узнать литературу. И если бы не литература, я бы занялся политической наукой». О существовании политической науки я узнал накануне из статьи Ф.М. Бурлацкого. В те годы политическая наука существовала в виде экспертного знания. Занимались ею преимущественно философы, историки и правоведы. Уже с 1953 года наших экспертов объединила Международная ассоциация политической науки, в которой я потом тоже активно работал.
Но начал я свой путь в политическую науку с практической политики. Получилось это случайно. Я всегда активно участвовал во всяких студенческих затеях — через комсомол, научное студенческое общество и прочие студенческие начинания. Все это было связано с политикой де-факто. Ведь кто такой политик? По гениальному определению моего приятеля, президента Международного союза студентов Мирослава Штепана, политик — это тот, кто решает вопросы. Во время учебы мне все это казалось интересным и забавным. Но после смерти Романа Михайловича мое будущее на кафедре оказалось под вопросом. В тот момент мне сделали два предложения — пойти в горком комсомола или в Студенческий совет СССР. Я выбрал второе.
Всю свою жизнь, помимо того что я хотел измениться, но остаться собой, я всегда искал для себя некое пространство свободы. Работа в Студенческом совете СССР мне его дала. Мы занимались нетривиальными вещами: организовывали студенческие обмены, строительные отряды между разными странами, дебаты советских и американских студентов. И каждый проект открывал свои измерения свободы для меня.
Мы сотрудничали с американской организацией Speech Communication Аssociation. Смысл ее деятельности был в том, что студенческие команды-участницы должны были доказать, условно, что белое — это черное, а на следующий день — что черное — это белое. Такая задача ставилась ради развития технических навыков полемиста. Комсомол согласился на участие в дебатах, но при одном условии: наши команды отстаивают то, во что они верят. Мы участвовали в Европейских студенческих встречах, где друг с другом дискутировали представители национальных союзов студентов. Мы работали в Международном союзе студентов.
Наблюдая за дебатами, за тем, как уживаются и приходят к согласию в рамках одной делегации разные политические позиции, я укреплялся даже не в знании, а в ощущении того, что жизнь чрезвычайно пестра, разнообразна и многозначна. Это ощущение у меня было со времен филфака, когда я понял, что одна из главных тем мировой литературы заключается в том, что жизнь не просто сложна, но сформирована противоречащими друг другу устремлениями и правдами. И главный смысл жизни — в том, чтобы как-то с этим разобраться и выжить. Опыт поиска компромиссов и сходств, когда что-то мы можем принять, а чего-то не можем, — это была настоящая политика и бесценный опыт для моей последующей научной работы.
Была еще одна вещь, которую я понял тогда и уже потом, будучи человеком, который занимается политической наукой, пытался научно изучить. Даже подготовил статью для одного международного издания — книги «Демократия в российском зеркале». Я говорю о феномене, когда неконтролируемая свобода ведет к самопорабощению. Можно говорить, что Россию преследует некий рок. В истории нашей страны есть масса примеров того, когда освободительный порыв, как это было в момент преодоления Смуты в XVII веке, после победы в Отечественной войне 1812 года, Октябрьской революции, перестройки, в итоге приводил к эрозии восхитительного торжества самоосвобождения и скатыванию к самопорабощению. Будто, получив свободу, мы не знаем, что с нею делать, и ищем того, кто поведет нас дальше. Я пытался этот феномен проанализировать. И гипотеза, которую я использовал, заключалась в том, что отсутствие неких устанавливаемых нами самоограничений, которые нужны для закрепления свободы, обманчивая иллюзия самодостаточности стихийной и безудержной свободы как раз ведет к самопорабощению. А значит, как только вы становитесь свободными, вам самим тут же нужно установить границы этой свободы и их закрепить. Причем закрепить очень четко, в договорах не только с друзьями, но и с оппонентами. И это большая и тяжелая работа не на один год. Свобода работает там, где люди достигают каких-то соглашений. И, занимаясь политикой, я пытался свое пространство свободы закрепить вместе с друзьями и оппонентами.
Решение уйти из политики я принял так же легко, как решение в нее прийти. Мой друг Толя Беляев, человек, которого я безмерно уважаю, как-то мне сказал: «Миша, у тебя бойкое перо, напиши что-то хлесткое, яркое, а то ты все пишешь про программу на 30 лет и про то, что в перспективе 40 лет мы воспитаем новое поколение, которое сможет с этими задачами справиться. Нам надо сейчас! Нужно всем, кто не понимает смысла нашей перестройки, врезать!» «Я врезать никому не буду», — сказал я и ушел. Я понял, что «врезание» ведет к тому, что будут воспроизводиться не достойные практики, а, наоборот, те, которые нам всем вредны, а не интересны, и отвратительны.
Мой опыт показывал, что чем точнее и изысканнее научное знание, тем сложнее его воплотить на практике. Допустим, у меня есть замечательная политическая идея о том, как можно соединить несоединимые порядки. Например, распределения полномочий между властями разных уровней от локального до глобального. Я продумал множество вариантов принципиальных подходов и решений. Опубликовал несколько статей. Но тут политик спросит: «А как это сделать к следующему четвергу? Распишите», — и я не смогу. Потому что для этого требуется гигантская, детальная и долгая работа многих специалистов, консультантов, аналитиков, инженеров, которые стоят между ученым и практиком. К четвергу — никак. Да и вообще, боюсь, мы до сих пор не подготовили достаточного количества профессионалов необходимого уровня. Ведь нужно не одно якобы судьбоносное решение, а многомерное и многослойное соединение ограничений ради свободы. Нужны многочисленные законы, подзаконные акты, регламенты и прочее. Даже если есть специалисты, на это может понадобиться пять-десять лет. Никто из нынешних политиков на это не пойдет. Что касается политологов, у нас есть какая-то исследовательская проблема (например, каким образом можно соединить империю, республику и патримонию, как это было в Древнем Риме), и мы можем бесконечно заниматься этой проблемой, находя все новые нюансы.
В 1989 году появилась идея переделать журнал «Рабочий класс и современный мир», который был фактически журналом о современной социальной истории, в издание о политической науке. Через два года мы ее реализовали, запустив журнал «Полис». Я считаю это большим делом. В том же 1989 году в МГИМО создавалась кафедра политологии, и мы с Андреем Юрьевичем Мельвилем начали там работать. А в 2010 году мы с ним и Михаилом Григорьевичем Миронюком перешли в Вышку. Мне кажется, это важно — воспитывать молодое поколение. Я хотел бы, чтобы мои студенты тоже ставили перед собой этот вопрос — как измениться, оставаясь самим собой. А если говорить конкретно о политике, то да, не все нам нравится в той политике, которая есть сегодня здесь и сейчас. Но это невозможно и бессмысленно — начать с чистого листа, с нуля, пытаться выстроить идеальное здание. Усилия будут потрачены зря и приведут к ужасным последствиям. Я хотел бы, чтобы люди это понимали.
В разговоре, который состоялся накануне моего 60-летия, кроме главного вопроса моей жизни, родилась идея создать Центр перспективных методологий социально-гуманитарных исследований ИНИОН РАН. Наши амбиции сфокусированы на разработке отдельных методологических принципов, программ и приемов, которые в силу своей простоты и фундаментальности могут найти применение в очень многих сферах науки — от политических и социальных исследований до биосферных и информационно-энергетических.
Нам удалось выделить три фундаментальных органона — интегратора познания (метретика, морфетика и семиотика), которые основаны на простейших способностях: распознавать и ранжировать отдельные сигналы, распознавать образы в пестром множестве сигналов, придавать качественно различным функциональностям структур и систем значимость.
Путешествия между крайне сложными научными методами и крайне простыми, первичными когнитивными способностями позволили нам выработать техники симплекс-комплекс преобразований. Мы, в частности, научились выделять исходные примитивы для последующих усложнений.
В наших эволюционных исследованиях мы нашли такой примитив, который называется рекурсией с инверсивным переключением. Это очень просто. Все идет по кругу: по кругу крутится планета, и все процессы, в которые мы вовлечены, — циклические и ритмические. Каждое утро мы встаем, чистим зубы, завтракаем, едем на работу, там что-то делаем, возвращаемся, ложимся спать. Это и есть рекурсия. Но в какой-то момент эту рекурсию можно закрепить, а для этого нужно вывернуть ее наизнанку, чтобы она побежала в другую сторону — назад, вбок, в новое измерение, из линии на плоскость, с плоскости в трехмерное пространство, из трехмерного в четырехмерное и т.п. Так мы и старую рекурсию сохраним, и новую к ней добавим. Получится та же двойная спираль, что в геноме, в котором закреплены по сути все ключевые моменты миллионов лет эволюции.
Конечно, это я сильно упрощаю. В реальности геном — настолько сложная система, что биохимикам понадобилось полвека только на расшифровку ее структуры. А мы, методологи, пытаемся понять, какие примитивы и как поддаются симплекс-комплекс преобразованиям. То есть преобразованиям чего-то сложного во что-то простое и наоборот. Мы рассматриваем не сами процессы, а результаты как точки, где происходит переключение. Все, что мы можем сейчас сделать, — это выяснить, какие процедуры за этим стоят. Желательно простые.
Почему это важно — понимать эволюционные процессы? Потому что воздействие прошлого альтернативно, поскольку в прошлом были неиспользованные возможности, и они сейчас на нас давят, вопиют: — дайте нам реализоваться! А никто не слышит. Мы обязаны это учитывать. Это первое. А второе — и в настоящем, и в будущем существует огромный разброс вариантов, реализация которых совершенно неочевидна без понимания механизмов эволюции.
Вторым шагом после создания центра стал выпуск ежегодника. Мы назвали его «МЕТОД: московский ежегодник трудов из обществоведческих дисциплин». Это толстая книга на 30 печатных листов, каждый выпуск которой посвящен одному из великих умов прошлого. Мы начали издание в 2010-м. Последние годы нащупали эволюционный принцип. Берем ключевую для науки фигуру и пытаемся идти вслед за нею и дальше нее. Начали с Декарта, потому что с него, на мой взгляд, началась современная наука. Потом пошли вслед за Дарвином и дальше него. В этом году номер был посвящен Лотману. Сейчас готовим выпуск по Пирсу. Это фантастическая фигура. Человек умер не только в нищете, но и в безвестности. Сравнительно недавно американцы открыли его для себя, а у нас его открывал Юрий Константинович Мельвиль. Да-да, отец моего друга Андрея Юрьевича Мельвиля. Последние 30-40 лет Пирс стал мировым явлением и источником множества интеллектуальных начинаний. В 2024 году будет юбилей Канта — и будет Кант. А дальше посмотрим. Я лично мечтаю пойти вслед за Тейяром де Шарденом и дальше него. Это моя мечта еще со студенческих лет.